gertman: (rybicxka)
[personal profile] gertman
Еретик-ортодокс

Ольга Балла

"Знание - Сила", № 8, 2009.

Эвальд Васильевич Ильенков / Под ред. В.И. Толстых. – М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2008. – 431 с.: ил. – (Философия России второй половины ХХ в.)

Сборник статей и материалов об Эвальде Ильенкове сами его составители называют «коллективной попыткой дать концептуальный анализ и характеристику основных направлений, идей и проблем» его творческого наследия и осмыслить «личностное своеобразие» его «“школы мыслить” в контексте и рамках мировой философии». Мы найдём здесь «свидетельства» об Ильенкове хорошо знавших его людей – коллег и собратьев по ценностному пласту: Теодора Ойзермана («Его идеи по-прежнему живы и актуальны»), Владислава Лекторского («Учитель и друг») и Михаила Лифшица (текст 1984 года «Он был человеком мысли»); статьи о его «узловых идеях» и их судьбе, среди которых – работа ученика Ильенкова, слепоглухого философа, доктора психологических наук Александра Суворова. Вошли сюда, кроме того, дайджест статей из вышедшей в 1997 году книги «Драма советской философии. Эвальд Васильевич Ильенков», сокращённая стенограмма дискуссии «Идолы и идеалы современности», проведённая теоретическим клубом «Свободное слово» к 80-летию Ильенкова, и его классическая работа «Проблема идеального», вошедшая в своё время в Философскую энциклопедию – в более полном виде, опубликованном в своё время в «Вопросах философии», с предисловием Владислава Лекторского и послесловием Елены Мареевой о судьбе этого текста и спору о нём «среди философов-марксистов»; а также не публиковавшиеся до сих пор материалы из архива Ильенкова с комментарием Алексея Новохатько и, наконец, библиография работ о нём и хронология основных событий его жизни.

Увы, основная интонация авторов сборника – идеализация своего героя, иногда сдержанная, в виде безусловной симпатии, иной раз - попросту безудержная. «Друг и многолетний исследователь» Ильенкова Лев Науменко, устанавливающий в своей статье его философскую генеалогию, прямо отказывает Ильенкову в возможности быть адекватно понятым в контексте советской философии: «сделанное им, - пишет он, - невозможно понять и оценить в контексте официальной советской философии – «диамата-истмата»»: этот контекст аж «ровным счётом ничего не даёт» (!) «для уяснения существа» его творчества – ввиду того, что Ильенков «работает с иным «мыслительным материалом»». Более того, «ничего не даст нам и другой контекст»: русской немарксистской философской мысли XIX-XX веков – ни западники со славянофилами, ни гегельянцы с шеллингианцами, не говоря уже о Белинском, герцене, Чернышевском и Добролюбове. Нет, Ильенков, по Науменко, прямо встраивается в «европейскую философскую классику» как «прямое продолжение линии Платона, Аристотеля, Декарта, Спинозы, Лейбница, Канта, Гегеля и, наконец, Маркса: он целиком осуществился в её логике – «в его трудах мы не увидим ни одного отступления, ни одного шага в сторону от логики её развития». Адекватным контекстом для Ильенкова автор считает исключительно «мировую культуру в целом» и даже находит его место «в современной мировой философии» уникальным. Сопоставимы с ним по значимости и масштабу и годятся ему в равные собеседники разве что Платон, Спиноза и Гегель.

Анализ творческого наследия Ильенкова – во всех материалах сборника - практически целиком определяется этим изначально заданным отношением, несмотря на то, что, по собственным признаниям редактора книги Валентина Толстых, Эвальд Васильевич, не склонный к кумиротворению, «вряд ли обрадовался бы, узнав, что из него хотят вылепить некую культовую фигуру».

Ильенков, утверждает Валентин Толстых, - это именно философ par excellence, «в собственном смысле слова» - «мыслитель, обладающий определённым, именно философским складом ума, своеобразным подходом и видением проблемы, которую он ставит и пытается разрешить, используя специфические понятия и язык…» и «более того - …гуру, учитель жизни», с соответствующим образом жизни и даже судьбой и уж несомненно – со своим призванием. То, что он со всем этим умом и талантом угодил именно в позднесоветское время и вынужден был осуществляться на его специфическом материале – по меньшей мере, драма, если даже не сказать – трагедия.

Надо сказать, это слово в сборнике произносится, но в особенном смысле. Произносящий его автор, Лев Науменко, противопоставляет Ильенкова чуть ли не всей современной ему мировой культуре вообще. Науменко же оказывается единственным, кто пытается занять хоть сколько-то критическую позицию по отношению к советскому типу опыта, - правда, на главного героя не распространяется ни эта критичность, ни вообще мысль о том, что советская культура его всё-таки как-то сформировала. «Трагедия Эвальда Ильенкова, - пишет Науменко, - заключалась не только в том, что он, сам будучи сыном западно-европейской культуры и философии, жил и творил в мире, отгородившемся от этой культуры. Трагедия его и в том, что, в отличие от целого поколения ориентированных на Запад интеллектуалов, он отчётливо видел, что и сам западный мир тоже возвёл между собой и классической общекультурной и философской традицией высокую стену». Ни в своём отечестве, ни к западу, ни к востоку от него Ильенков, по Науменко, не усматривал ничего хорошего. Везде решительно, полагал он, нет ничего, кроме «отчуждения человека от его родовых сил и способностей, порабощения человека плодами его собственной деятельности, самоорганизации этих продуктов в анонимную силу, господствующую над ним». Ничуть не лучше, по Ильенкову в изложении Науменко, и советский мир: «советский марксизм <…> был лишь восточным <…> прочтением идей и истолкованием противоречий самого западного мира». Трагедия Ильенкова, полагает Науменко, заключалась в том, что места ему не было просто нигде: он был чуть ли не одиноко стоящим титаном, видевшим всё лучше и адекватнее не только «целого поколения», но, пожалуй, и целых современных ему культур.

Между тем простое прочтение текстов, составивших книгу, ясно показывает, что Эвальд Ильенков был советским философом, при всём своём бунтарстве, чудачестве и неортодоксальности очень плотно вписанным в контекст, то есть не противоречившим основным установкам ни советского философствования, ни советского отношения к жизни вообще. В его «социальной, гражданской» позиции, пишет совершенно разделяющий ильенковские ценности редактор сборника Валентин Толстых, «не было ни грана, даже намёка на антисоветизм и антикоммунизм» - что, добавляет он, «очень раздражает нынешних либералов и записных демократов».

Можно и без всякого раздражения заметить в такой позиции некоторое изначальное согласие на ограничения, задаваемые средой своего интеллектуального обитания (или – неумение их замечать?), отсутствие попыток критически взглянуть на эту среду, хоть сколько-то выйти за её пределы или хотя бы задуматься о них – что, кстати, сделали некоторые его собратья по вольнодумству «из первой послесталинской генерации молодых философов», например, Мамардашвили. Он был независимым («ему явно не нравились, раздражали и не устраивали, - пишет В.И. Толстых, - многие стороны и черты советского уклада, образа жизни, о чём он часто и открыто писал и говорил, ссылаясь на факты, анализируя события, называя имена, не ожидая, как многие другие в ту пору, наступления эпохи “гласности”») внутри изрядной зависимости – так, например, ввод советских войск в Чехословакию в 1968-м ужаснул Ильенкова, симпатизировавшего «Пражской весне», тем, что виделся ему «политической ошибкой, дискредитирующей саму идею социализма».

Так вот, хорошо бы ему быть проанализированным в этом смысле. То есть, стоило бы задаться вопросом, в какой мере была возможна самостоятельность мышления, а также подлинность и полноценность его результатов при вписанности в рамки диамата – и, следовательно, того нерушимого единства, который диамат, никуда не денешься, всё-таки образовывал с официальной идеологией? Следовало бы проанализировать, то есть, в какой мере вообще и в случае Ильенкова в частности были возможны в таких условиях внеидеологические результаты интеллектуальной работы? Ещё точнее: в какой мере возможна истина в такой, прости Господи, познавательной ситуации? А что трагичность в этой ситуации - именно в силу марксистской правоверности Ильенкова - была совершенно нешуточная, этого трудно не видеть: «Совесть убеждённого творческого марксиста Ильенкова, - пишет Теодор Ойзерман, - вступила в конфликт с духовной атмосферой общества», что и послужило, возможно, одной из причин его самоубийства.

Здесь вообще выходит на поверхность много тем, которым стоит – и, хочется верить, предстоит – быть тщательно проанализированными. Среди них, например – особенности профессиональной, культурной, человеческой среды, неотъемлемой частью которой был Ильенков: её ценности, её отношения с властью и официальной идеологией (которую – будучи профессиональными философами на государственной службе – эти люди, никуда не деться – всё-таки обслуживали и вырабатывали), особенности её культурного поведения и интеллектуальных предпочтений (авторитетов, ориентиров). Философия, - совершенно справедливо пишет Валентин Толстых, - «это ещё и некий образ жизни, способ существования, достаточно специфичный, со своими привычками, манерами и причудами.» Иными словами, Ильенков – в качестве индивидуального явления представленный в книге весьма ярко – должен бы быть не просто обозначен, но именно понят как явление в своём роде типичное, характерное для своей среды и своего времени – его индивидуальность взаимодействовала с этой типичностью и во многом определялась ею. Материала для понимания этого уже и в сборнике вполне достаточно.

Стоило бы осмыслить Ильенкова не только как собеседника Спинозы и прямого наследника Платона и Гегеля, но ещё и как часть идеологических - именно идеологических, то есть прежде всего ценностных, «позиционных» - противостояний в его среде, как порождение именно ей свойственных забот и проблем, в том числе и интеллектуального порядка - поскольку именно в этом контексте происходил – и определялся им - диалог героя книги с его философскими предшественниками.

Речь о среде, референтных группах и оппонентах Ильенкова здесь заходит – но скорее на уровне указаний. Во времена «кризиса официальной советской идеологии», который Толстых отсчитывает с конца 1950-х (с тех, значит, пор, когда стало разрешено хоть как-то противоречить), Ильенков «в числе других молодых философов, хороших и разных» - среди которых Толстых называет Александра Зиновьева, Георгия Щедровицкого и Мераба Мамардашвили, разошедшихся впоследствии на очень разные пути - «вступает в полемические, а затем и оппозиционные отношения с философами типа Молодцова и Митина».

Так и напрашивается в качестве задачи основательный анализ того, что у всех этих хороших людей, при всей их разности, было общего. Иными словами - ту их марксистскую базу, от которой каждый из них так или иначе отталкивался – и которая, при определённых интерпретациях, давала основания для каждого из направлений этого отталкивания.

Среда же вообще была, по свидетельствам современников, вполне себе внутренне конфликтная: «В большинстве своём, - пишет Валентин Толстых о советской гуманитарной среде, - тут царили отнюдь не «тишь и благодать» и не повальное лизоблюдство и заушательство, напротив, кипели вполне нормальные человеческие страсти и борения, которые, увы, именно сейчас стали редкостью, привилегией отдельно взятых, свободных и критически мыслящих индивидов».

Отвлекаясь сейчас от вопроса, не приходит ли автору в голову, что критическая позиция по отношению к происходящему – в отличие от «страстей и борений», раздирающих едва ли не любое человеческое сообщество – была «привилегией отдельно взятых, свободных и критически мыслящих индивидов» попросту от сотворения мира, - заметим: важно понять, что все эти конфликты были внутри среды, то есть, что все их участники, все противоборствующие стороны к этой среде принадлежали и определялись ею, были носителями именно ей присущих особенностей. Вот этого-то здесь и не происходит.

Толстых вспоминает, как Ильенков критиковал «директора Института философии Б.С. Украинцева, которого настойчиво обвинял в «удушении» философии». Рассказывает о том, как он - сторонник «творческого марксизма» - спорил с «господствовавшими тогда представлениями механистического материализма», показывая «их несостоятельность и нищету» - предлагая взамен того свою разновидность материализма: отношение к сознанию как к «условию существования и развития социальной связи людей» и, следовательно, как к «важнейшему фактору функционирования и развития общественного бытия, первому и наиболее значимому продукту общественного производства». «По отношению к свирепым ревнителям ортодоксии тех времён, - писал Михаил Лифшиц ещё в 1984 году, - он был «аутсайдером», подозрительным дикарём-одиночкой, хотя его оригинальность состояла именно в обращении к марксистской классике» (то есть, он был в некотором смысле более ортодоксален, чем сами тогдашние ортодоксы). Он, пишет Лев Науменко, будто бы и самого Ленина не слишком почитал («В работах Ильенкова мы не найдём каких-либо следов культового почитания Ленина»).

У него были свои, очень чёткие представления о том, какова должна быть философия, которые как бы не очень вписывались в генеральную линию партии и правительства - что, однако, не мешало этому человеку работать в Институте Философии, верховном учреждении советского философского официоза, и быть одним из авторов «Философской энциклопедии» - свода тогдашних официальных представлений на эту тему. Владислав Лекторский вспоминает, как в 1955 году Ильенкова выгнали с философского факультета МГУ, однако тогда же приняли на работу в Институт философии и даже «разрешили заниматься исследованиями», только преподавать запретили. Ничего себе дикарь-одиночка. Иными словами, он – при всех разногласиях - оставался не просто своим, а в самой сердцевине своего. Для разнообразия мы можем сравнить его биографию, хотя и кончившуюся так трагически, с судьбами таких мыслителей, как, скажем, Яков Друскин или Евгений Шифферс.

Отстаивая свои позиции, Ильенков, разумеется, был уверен, что защищает самое истину, по крайней мере – аутентичнейшую версию самого марксизма, который в его – да и не только в его - глазах был фактически синонимичен истине («…он всегда был готов к «драке», - пишет Валентин Толстых, - если она затевалась по делу и касалась истины». «Свою позицию в философии он от марксовой не отличал», - добавляет Лев Науменко). Это, конечно, добавляло его образу привлекательности и своего рода убедительности в глазах и современников, и авторов книги, которые тоже все – из их числа. Тем более интересен и полезен был бы взгляд извне: не обязательно оппонента (хотя тоже – почему бы и нет?), но, во всяком случае, человека, который не принадлежал бы ни к тогдашней ильенковской среде, ни к его поколению и не испытал бы формирующего влияния его безусловно харизматичной личности или идей – словом, того, кто не имел бы личных и понятных причин быть пристрастным. Во взгляде такого человека было бы что-то от суда по большому счёту.

Роль, хоть сколько-то достойную названия роли взгляда извне, здесь выполняет один-единственный текст – но и тот не лишённый известной пристрастности. Это статья канадского философа Дэвида Бэкхерста, профессора философского факультета Университета Куинс, ведущего западного специалиста по Ильенкову, написавшего первую англоязычную книги о нём. Именно он – единственный на всю книгу автор, рискнувший произнести в связи с Ильенковым слово «заблуждения» и упомянуть об ограничивающем влиянии условий работы его героя («Он не был мыслителем уровня Канта, Витгенштейна или даже Выготского и Бахтина (хотя, учитывая условия, в которых он работал, его достижения значительны»).

Грубо говоря: в сборнике осталась не проанализированной принципиальная, бедственная ограниченность советского культурного и интеллектуального опыта, которую само наличие таких «горящих», подвижнических личностей, какой несомненно был Ильенков – только подчёркивало. Из сказанного в сборнике яснее ясного, что подвижники типа Ильенкова были целиком в том же горизонте базовых заданностей и ограничений, что и «философы типа Молодцова и Митина», с которыми те так искренне, не щадя себя, сражались. Да, они работали с этим исходным материалом несколько иначе, чем их противники («В советской философии, - настаивает Вячеслав Стёпин, - не было унифицированной марксистской парадигмы, одной на всех. Было разнообразие идей, подходов, и были различные версии марксизма, которые использовали содержащийся в нём эвристический потенциал»). Однако общность горизонта и то, что из неё вытекало - проговаривается здесь минимально, если вообще. Людям, принадлежавшим к числу советских профессиональных философов, очень хочется оправдать своё время и свою среду, представить их как полноценную и в конечном счёте не такую уж проблематичную разновидность человеческого опыта.

То есть, говоря о советской философии, они даже произносят слова «сложный» и «противоречивый»: «…такое сложное, противоречивое и многоразличное явление духовной культуры, как советская философия», - пишет Валентин Толстых. Однако ни один из авторов не делает эту «сложность» и «противоречивость» темой рассмотрения – ни вообще, ни в качестве факторов, сформировавших особенности мышления Ильенкова. Так и хочется сказать: это нынче тема не модная. Сейчас в мейнстриме в основном примирение с советским опытом и срастание с ним в непротиворечивую целостность. Мы сейчас имеем дело с активной и принципиальной нормализацией советского. Это можно объяснить разными потребностями – от идеологических и лично-биографических до культурных. Но при такой позиции, как её ни объясняй, ни о каком объективном анализе исторического опыта и извлечении из него действительно конструктивных уроков просто не может быть речи.

April 2013

S M T W T F S
 12345 6
7891011 1213
14151617181920
21222324252627
282930    

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 13th, 2025 08:43 am
Powered by Dreamwidth Studios